ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Проводивши отца с сыном через красивую местность, стремянный остановился, едва завиднелась окружавшая обширный участок высокая стена, и объяснил, что к парадным воротам им следует подойти пешком, так как подъезжать ближе на лошадях запрещено. Путники позвонили в колокольчик, створки распахнулись, хотя никого при воротах не было видно; отец и сын направились прямо к высокому зданию, светло выделявшемуся среди столетних буков и дубов. Странен был вид этого дома: хотя и старинной архитектуры, оно выглядело так, будто строители и каменотесы только что ушли, до того тщательно заделан был каждый шов, до того новы казались замысловатые украшения.
Тяжелое металлическое кольцо на красивых резных дверях приглашало постучать, что расшалившийся Феликс и проделал без должной робости. Эта дверь также распахнулась сама собой, впустив их в прихожую, где они увидели женщину средних лет, сидевшую за пяльцами и что-то вышивавшую по изящному узору. Она поклонилась гостям, словно о них уже было доложено, и запела веселую песенку, после чего из дверей соседней комнаты сейчас же вышла еще одна особа женского пола; то, что висело у нее на поясе, сразу обличало в ней ключницу и рачительную домоправительницу. Она тоже приветливо поклонилась и повела пришельцев вверх по лестнице в залу, просторность и вышина которой, так же как деревянная облицовка по стенам и ряды исторических картин, сразу настроили их на возвышенный лад. Навстречу вошедшим появились двое: юная девица и престарелый мужчина.
Девица от души приветствовала гостя.
— Нам рекомендовали вас, — сказала она, — как близкого человека. Но как же мне в двух словах представить вам этого господина? Он — друг нашего дома в самом прекрасном и широком смысле этого слова: днем — многознающий собеседник, ночью — астроном и в любой час суток — врач.
— А мне, — дружелюбно отозвался старый господин, — позвольте познакомить вас с этой девицей, которая днем трудится без устали, ночью при малейшей нужде оказывается тут как тут и всегда весело сопутствует нам в жизни.
Потом Анжела (так звалась эта пленявшая и внешностью и манерами красавица) возвестила о выходе Макарии[37]; раздернулся зеленый занавес — и две миловидные юные служанки вкатили кресло, в котором сидела престарелая дама весьма почтенного вида; следом две другие внесли круглый стол с накрытым завтраком. В углу шедшей вдоль стен скамьи из тяжелого дуба положены были подушки, на которых уселись трое взрослых; Макария в креслах расположилась напротив, а Феликс завтракал, расхаживая по зале и с любопытством разглядывая изображения рыцарей над карнизом облицовки.
Макария разговаривала с Вильгельмом как с близким другом; казалось, ей самой доставляло удовольствие описывать свою родню, что она и делала с таким умом и такой проницательностью, будто сквозь надетую на себя каждым особую личину прозревала его внутреннюю сущность. Люди, знакомые Вильгельму, вставали перед ним словно преображенные: доброжелательная проницательность этой редкостной женщины освобождала здоровое зерно от скорлупы и являла его живым и облагороженным.
Когда в дружелюбном разговоре этот приятный предмет был исчерпан, достойная дама обратилась к своему компаньону:
— Не старайтесь оправдаться присутствием нашего нового друга и не откладывайте снова обещанной беседы: он представляется мне человеком, вполне достойным принять в ней участие.
Тот возразил ей:
— Но вам известно, какой тяжкий труд внятно говорить об этих предметах; ведь речь пойдет, ни мало ни много, о злоупотреблении превосходными и широко употребительными средствами.
— Я согласна с вами, — отвечала Макария, — ибо тут сложность двоякого рода. Говоришь о злоупотреблении — а кажется, будто посягаешь на достоинство самого средства, хотя дело-то только в злоупотреблении. Начнешь говорить о самом средстве — и трудно допустить, чтобы его достоинство и основательность позволили злоупотребить им. Но мы здесь в своем кругу и не хотим ни окончательно устанавливать что-либо, ни влиять на других; наше желание — самим достичь ясности, поэтому разговор у нас может идти своим чередом.
— Но все же, — отозвался осторожный компаньон, — нам следует спросить сначала, есть ли у нашего друга желание разбираться вместе с нами в этой довольно-таки запутанной материи и не предпочтет ли он отдохнуть в своей комнате. Может ли быть, чтобы он с благосклонной охотой слушал нас, не зная ни последовательности, ни повода наших прежних бесед?
— Если объяснять сказанное вами через аналогию, то случай ваш, пожалуй, схож с тем, когда нападающий на ханжество боится обвинений в нападках на религию.
— Что ж, ваша аналогия годится, — сказал друг дома, — потому что и здесь речь идет о совокупном деле многих выдающихся личностей, о высокой науке, о важнейшем из искусств, короче говоря — о математике.
— Что до меня, — отвечал Вильгельм, — то даже когда разговор идет о совершенно неизвестных мне вещах, я всегда могу что-нибудь из него извлечь; ведь все, что занимает одного человека, найдет отклик и в другом.
— При том условии, — сказал его собеседник, — что им достигнута свобода духа; а так как мы полагаем, что вы обладаете ею, то я нисколько не возражаю, чтобы вы остались.
— Но что нам делать с Феликсом? — спросила Макария. — Он, как я вижу, рассмотрел все картины и явно выказывает нетерпение.
— Позвольте мне сказать кое-что на ухо этой девице, — отозвался Феликс и тихо прошептал что-то Анжеле, которая удалилась с ним, а потом, улыбаясь, вернулась одна. Тогда друг дома стал говорить в таком роде:
— В тех случаях, когда нужно высказать неодобрение, или хулу, или даже просто сомнение, я не люблю брать на себя почин, а стараюсь найти авторитет и успокоиться сознанием того, что рядом со мною есть союзник. Хвалить я хвалю без колебаний, ибо почему должен я молчать, когда мне что-то нравится? Пусть даже похвала обнаружит ограниченность, я не вижу причин стыдиться ее. Не то с хулою: тут может случиться, что я отвергну нечто превосходное и тем навлеку на себя неодобрение людей более сведущих, чем я. Потому я принес сюда кое-какие выписки, и притом переводные, потому что в таких вещах я верю моим соплеменникам так же мало, как себе самому, зато согласие издали, с чужбины, дает мне больше уверенности. — И вот, получив разрешение, он начал читать следующее…
Однако если мы последуем своему побуждению и не дадим достопочтенному мужу прочесть его рукопись, то благосклонный читатель, смеем надеяться, на нас не посетует, ибо все доводы, высказанные против присутствия Вильгельма при этой беседе, еще более действительны в нашем случае. Наши друзья взялись за роман, и поскольку он оказался местами более назидательным, чем следовало бы, то мы сочли разумным не испытывать более их благожелательное терпение. Бумаги, лежащие сейчас перед нами, мы рассчитываем напечатать в другом месте, а сейчас без дальнейших околичностей переходим к повествованию, так как и нам не терпится видеть загадку разгаданной.
И все-таки мы не можем удержаться и не упомянуть некоторых вещей, о коих говорилось в этом благородном обществе, прежде чем оно разошлось на ночь. Вильгельм, внимательно выслушав прочитанное, заметил непринужденно:
— Нам говорили о том, как велики дарованные природою способности и приобретенные совершенства и как часто, однако, применение их сомнительно. Если бы мне пришлось коротко подытожить сказанное, я бы воскликнул: пошли нам бог высокие помыслы и чистое сердце, а о другом и молить не следует.
Все присутствующие одобрили это разумное слово и затем разошлись, но астроном пообещал, что этой ясной, погожей ночью даст Вильгельму в полной мере приобщиться к чудесам звездного неба.
Спустя несколько часов астроном провел гостя по винтовой лестнице обсерватории и одного выпустил на открытую и неогороженную площадку высокой круглой башни. Безмятежная ночь, искрясь и сверкая всеми своими звездами, объяла наблюдателя, которому показалось, будто он впервые увидел высокий небосвод во всем его великолепии. Ведь в обыденной жизни, даже если не считать неблагоприятной погоды, так часто заслоняющей от нас блистающий простор эфира, нам мешают в городе стены и крыши, вне его — леса и скалы и повсюду — внутренние волнения, проносящиеся в душе, точно грозы и ненастья, и еще сильнее омрачающие кругозор.
Изумленный и захваченный, он зажмурил глаза. Непомерное перестает быть величественным[38], оно превосходит нашу способность восприятия, оно грозит уничтожить нас. |