Иоганн Вольфганг Гёте
 VelChel.ru 
Биография
Хронология
Семья
Галерея
Стихотворения
«Западно-восточный диван»
Из периода «Бури и натиска»
Римские элегии
Сонеты
Хронология поэзии
Эпиграммы
Афоризмы и высказывания
«Избирательное сродство»
Статьи
Новелла
Вильгельм Мейстер
Рейнеке-лис
Разговоры немецких беженцев
Страдания юного Вертера
Фауст
Драматургия
Герман и Доротея
Биография и Мемуары
  – Из моей жизни: Поэзия и правда
  … Часть первая
  … Часть вторая
  … Часть третья
  … … Книга одиннадцатая
  … … Книга двенадцатая
  … … Книга тринадцатая
… … Книга четырнадцатая
  … … Книга пятнадцатая
  … Часть четвертая
  … Комментарии
  Из «Итальянского путешествия»
  Счастливое событие
  Кампания во Франции 1792 года
  Праздник святого Рохуса в Бингене
  Беседа с Наполеоном
Об авторе
Ссылки
 
Иоганн Вольфганг Гёте

Биография и Мемуары » Из моей жизни: Поэзия и правда » Часть третья » Книга четырнадцатая

Отсюда следует, что наша первая встреча в Кельне сразу же сделалась откровенной и доверительной: доброе мнение о нас, составившееся у вышеупомянутых дам, дошло и до этих мест. Меня уже не рассматривали как туманный хвост двух странствующих светил, но обращались именно ко мне, стремясь сказать мне много хорошего и, видимо, ожидая много хорошего услышать от меня. Мне наскучили мои прежние глупости и дерзкие выходки, за которыми я, в сущности, лишь скрывал досаду на то, что так мало радости дало это путешествие моему уму и сердцу; все, что накопилось в глубине моей души, сейчас с силою прорвалось наружу, и потому, вероятно, я плохо помню отдельные события. То, что мы думаем, и то, что мы видим, можно позднее вызвать в памяти и воображении, но сердце не так услужливо, оно не спешит повторить прекрасные чувства, и уж совсем не удается нам воскресить в памяти мгновения восторга: они нежданно настигают нас, и предаемся мы им безотчетно. Те, кто в эти мгновения наблюдает за нами со стороны, яснее видят и понимают нас, чем мы сами.

До сих пор я всегда старался мягко отклонять религиозные разговоры и на вполне разумные вопросы редко отвечал с должной скромностью, ибо по сравнению с тем, чего я искал, все это казалось мне очень уж ограниченным. Когда кто-то старался навязать мне свои чувства, свои взгляды на мои произведения и, в особенности, когда меня мучили требованиями трезвого разума и с чрезвычайной решительностью указывали, что́ мне следовало сделать и от чего отказаться, нить моего терпения рвалась, и разговор прекращался или дробился на мелочи, так что никто не мог унести с собою особо хорошего впечатления обо мне. Для меня куда естественнее было бы выказать дружелюбие и деликатность, но душа моя, готовая открыться подлинному доброжелательству и преданностью заплатить за истинное участие, не терпела педантических наставлений. К тому же я всецело был во власти ощущения, принимавшего порою самые странные формы: прошлое и настоящее сливались для меня воедино, и это слияние вносило какую-то призрачность в настоящее. Это ощущение сказалось во множестве моих больших и малых работ, и в стихах всегда производило благоприятное действие, тогда как применительно к жизни или просто в жизни всем представлялось странным, необъяснимым, даже неприятным.

Кельн был именно тем местом, где старина производила на меня такого рода безотчетное впечатление. Руины собора (ибо незаконченное строение подобно разрушенному) пробудили во мне чувства, знакомые еще со времен Страсбурга. На творческое созерцание этого произведения искусства я, правда, был неспособен, мне было дано слишком много и одновременно слишком мало, а рядом не было никого, кто помог бы мне выбраться из лабиринта свершений и намерений, законченного и лишь намеченного, как это теперь делают мои усердные и рачительные друзья. На людях я, конечно, выражал свое восхищение этими удивительными сводами и пилястрами, но в одиночестве всегда не без досады созерцал всемирно прославленный собор, незавершенный и застывший еще в процессе созидания. Здесь снова была титаническая мысль, не доведенная до воплощения! Казалось, зодчество лишь затем и существует, чтобы убеждать нас: усилия разных людей, работающих в разные времена, ни к чему не приводят, ибо в искусстве, равно как и в деянии, осуществленным почитается лишь то, что, подобно Минерве, во всеоружии и зрелости выходит из головы творца.

В эти скорее удручающие, чем возвышающие душу мгновения я и не подозревал, что меня уже вот-вот поджидает большая и светлая радость. Мы посетили дом Ябаха[128], где то, что я всегда лишь мысленно рисовал себе, предстало передо мною чувственно и зримо. Семья Ябахов, вероятно, давно уже вымерла, но в нижнем этаже, примыкающем к саду, мы нашли все таким, каким оно было при жизни хозяев. Пол, выложенный красно-бурыми кирпичными ромбами, высокие резные кресла с вышитыми сиденьями и спинками, искусно инкрустированные столы на массивных ножках, висячие металлические светильники, гигантский камин и рядом такие же гигантские щипцы, кочерга и прочие принадлежности — всё в духе былых времен, ничего нового, ничего современного, кроме нас. Фамильный портрет над камином еще больше взбудоражил наши и без того взбудораженные чувства. Изображенный на нем богатый владелец дома сего сидел рядом с женою, вокруг них толпились дети: все как живые, точно вчера или сегодня запечатленные на холсте и тем не менее давно состарившиеся и ушедшие из жизни. Ведь от этих румяных толстощеких детей не осталось бы и следа, если бы не сей многофигурный портрет. Как я вел себя и что творил под напором чувств, я сейчас и сказать не сумею. Бесконечное сердечное волнение до самого дна разверзло пучину моих дремлющих человеческих сил и поэтических способностей. Все доброе в моей душе, весь запас любви, казалось, сейчас изольется наружу, и с той минуты без дальних размышлений и вопрошаний я проникся любовью и доверием к превосходным людям, лишь недавно вошедшим в мою жизнь.

В этом союзе душ и умов, где самые сокровенные мысли и чувства претворялись в слова, я вызвался прочитать свои последние и наиболее мною любимые баллады. «Фульский король» и «Любовник дерзкий как-то жил…» произвели хорошее впечатление, да и читал я их тем более проникновенно, что они еще не оторвались от моего сердца и лишь редко были у меня на устах. Меня часто останавливало присутствие тех, кого могли задеть мои не в меру обостренные чувства, поэтому я сбивался, читая, и, сбившись, не сразу собирался с мыслями. А как часто мне из-за этого приписывали своенравие и капризные чудачества!

Несмотря на то что всего больше меня занимали и волновали способы поэтического изложения, я много размышлял и о вещах совсем другого рода, и оригинальное, вполне соответствующее его натуре отношение Якоби к неисповедимому было мне в высшей степени по душе. Между нами не обнаруживалось разногласий на почве понимания христианства, как с Лафатером, или на почве дидактики, как с Базедовым. Мысли, которыми делился со мною Якоби, возникали непосредственно из его чувств, и как же я был поражен и растроган, когда он с безусловным доверием открыл мне глубочайшие запросы своей души. Из этого своеобразного сочетания идей, потребности и страсти для меня могли возникнуть лишь предчувствия того, что обещало приобрести большую ясность в будущем. По счастью, я и с этой стороны уже был если не достаточно просвещен, то хоть как-то подготовлен тем, что воспринял сущность и образ мыслей удивительного человека, правда — воспринял не основательно, а, так сказать, на живую нитку, но его воздействие на себя уже успел почувствовать. Этот великий ум, так решительно на меня воздействовавший и оказавший такое влияние на весь строй моего мышления, был Спиноза[129]. После того как я везде и всюду тщетно искал средство, которое помогло бы формированию моей неучтимой и прихотливой сути, я напал наконец на его «Этику». Что я вынес из трактата Спинозы и что, напротив, в него привнес, в этом я не сумел бы дать себе отчета. Как бы то ни было, он успокоил мои разбушевавшиеся страсти, и словно бы в свободной и необъятной перспективе передо мной открылся весь чувственный и весь нравственный мир. Но прежде всего захватило меня в этом мыслителе полнейшее бескорыстие, светившееся в каждом из его положений. Удивительное речение: «Кто доподлинно возлюбил бога[130], не станет требовать, чтобы бог отвечал ему тем же», со всеми предпосылками, на которых оно основывается, со всеми следствиями, которые из него вытекают, заполонило все мои мысли. Быть бескорыстным во всем, и всего бескорыстнее в любви и дружбе, стало заветным моим желанием, моим девизом, моим житейским правилом, и потому дерзкое слово, позднее мною сказанное[131]: «Если я и люблю тебя, так что тебе до того», было сказано от чистого сердца. Впрочем, и здесь не надо упускать из виду, что наиболее пылкие и прочные отношения обычно устанавливаются между людьми, прямо друг другу противоположными. Все уравнивающее спокойствие Спинозы резко контрастировало с моей все будоражащей душевной смутой, его математическая метода была как бы зеркальным отражением моего образно-поэтического мышления, и его строго теоретическая метода истолкования, которая многими считалась недопустимой в применении к нравственным проблемам, как раз сделала меня его верным учеником и страстным почитателем. Ум и сердце, рассудок и чувство искали друг друга по непреложному избирательному сродству, и благодаря ему-то и осуществился союз двух полярно противоположных натур.

Но все было еще в стадии первоначальных взаимных воздействий; все еще только бродило и закипало. Фриц Якоби, первый, кому я позволил заглянуть в этот хаос, ибо и в нем совершалась глубокая внутренняя работа, был искренне тронут моим доверием, ответил мне тем же и постепенно ввел меня в круг своих мыслей и представлений. И его томила неизъяснимая духовная жажда, и он хотел утолить ее не с чужой помощью, а из себя, работою собственных сил. Я не мог понять того, что он толковал мне о своем душевном состоянии, тем более что плохо представлял себе и мое собственное. Но он, далеко опередивший меня в философском мышлении, даже в изучении Спинозы, старался руководить моими смутными стремлениями и прояснять их. Такое чисто духовное родство было ново для меня и пробуждало страстную жажду дальнейшего общения. Ночью, когда мы уже разошлись по своим спальням, я все-таки еще раз заглянул к нему. Лунный свет трепетал на необъятной шири Рейна, и мы, стоя у окна, наслаждались полнотой взаимно поверяемых чувств и мыслей, которые ключом бьют в те дивные мгновения, когда раскрываются души.

Но сейчас я уже не в состоянии поведать обо всем, что словами выразить невозможно, много лучше мне памятна поездка в охотничий дворец Бенсберг, на правом берегу Рейна, откуда открывался великолепнейший вид. Во внутреннем убранстве Бенсберга меня безмерно восхитила фресковая живопись Веникса[132]. По четырем стенам в строгом порядке лежали все звери, на которых охотился человек, словно бы покоясь на цоколе большой колонной залы; позади них открывался широкий ландшафт. Стремясь оживить этих неживых тварей, сей бесподобный художник, казалось, до дна исчерпал свой талант и в изображении их разнообразнейших внешних признаков — щетины, волос, перьев, рогов, когтей — не только сумел поставить себя вровень с природой, но по силе впечатления ее превзошел. Вдосталь налюбовавшись его произведениями, каждый невольно задавался вопросом: какими средствами создавались эти картины, в равной мере одухотворенные и технически совершенные? Невозможно было поверить, что они дело рук человеческих, и каким же в таком случае инструментом орудовали эти руки? Кистью? Но разве могла это сделать кисть? Чтобы создать такое многообразие, нужны были особые приспособления. Мы разглядывали картины совсем близко, потом отходили от них как можно дальше, и всё с одинаковым изумлением: причина здесь была не менее достойна удивления, чем следствие.

Страница :    << 1 2 3 4 5 [6] 7 > >
Алфавитный указатель: А   Б   В   Г   Д   Е   Ж   З   И   К   Л   М   Н   О   П   Р   С   Т   У   Ф   Х   Ц   Ч   Ш   Э   Ю   Я   #   

 
 
Copyright © 2024 Великие Люди   -   Иоганн Вольфганг Гёте